Игры мальчика в Бога
Проблема, на которой остановился керченский единотворец, для нынешней цивилизации может оказаться последней. Его творчество пронизано крымской природой, она тоже настраивала на создание небывалого литературного персонажа — человека нового вида, аллегорию стонущей под нашим игом планеты Земля. Мы познакомились лет тридцать назад в Симферополе, на занятиях областной литературной студии. Встречи проводились так: кто-нибудь читал свой рассказ, потом его дружно обсуждали, стараясь не пропустить ни единого промаха — то есть, как правило, разносили друг дружку в клочья. Начинающие прозаики, в основном молодые, тусовались группками, по месту жительства. В дебатах они старались не давать своих в обиду, особенной сплоченностью славился Севастополь. Володя Зайцев был постарше других, всегда один, молчаливый, в огромных старомодных очках. Высказывался редко и независимо; обычно после его слов воцарялось неловкое молчание. Ребята осторожно посмеивались над чудаком, который тоже, видите ли, пишет... Чужое вообще не интересно, и во время всех чтений стоял легкий шепоток, как бывает на скучной лекции. Но вот его очередь. Керчанин выбрал отрывок из своей первой в жизни повести «Мой первый пароход». Начал читать, и вдруг — тишина. Небывалая, страниц на десять! Чем-то неуловимым, глубоко запрятанным в каждой фразе автор заставил умолкнуть своих будущих критиков и всегдашних острословов. Почувствовали ребята вызов: даже в малом отрывке незамысловатой повести угадывался некий тайный шифр недоступной им силы... Владимир Иванович Зайцев (1940) называет себя человеком без Родины, без Святости, без Детства. В три года он потерял отца, в неполных шесть — мать. С двух лет «воспитывался» в самом чудовищном детском учреждении того времени (за исключением разве что исправительных колоний) — СДДДРР («Специальный детский дом для детей репрессированных родителей»). Это значило: вместо нормальной казенной формы — обожженные и рваные, подпоясанные веревками солдатские бушлаты; голодные обмороки; дедовщина, когда старший из двух братьев-заправил, именующих себя паханами, может схватить тебя, задохлика, за ноги, свесить над жерлом высохшего тридцатиметрового колодца и буравить в самый мозг: «Так! Считаю до трех! Раз!.. Два! Ну, гадюка! Говори! Иначе разожму руки. Бычки для меня шибать будешь? А отдавать мне птюху в обед будешь? Ну?! Бросаю!!!». Это когда ты лезешь в мусорный бак за остатками снеди; это… Это значит раз и навсегда, что ты родился недочеловеком и усвоил с младенчества, что стать человеком тебе не суждено... Приехав на юбилей детдома, униженный воспоминаниями и еще чем-то неизъяснимым, что должен испытывать каждый ребенок при виде злой мачехи, этот бывший воспитанник благоговейно подошел к старенькой истязательнице своего детства, поцеловал не раз хлеставшую его руку и, опахнув цветами морщинистое лицо, уже кроткое и улыбчивое, прошептал: «Спасибо!». Он не мог поступить иначе. Он понимал, что происходит с его рыдающим сердцем: у каждого, у каждого, у каждого должна быть в душе хоть какая-то святость! А у него ее не было. Не было! Не было и никого родного, только она, эта расплющенная в улыбке злая старуха… Теперь хотя бы внешней благовидностью хотелось быть похожим на Человека — на того, которого в нем пытались задушить все бесконечно-мучительное детство. Святость? Нет, лишь тяжелая глыба досады, от которой ему, как когда-то, захотелось убежать в бузинные заросли оврага, охватить лицо руками и разрыдаться. А все же не получилось у этой «женщины», у этого страшного заведения, извратить, искалечить, убить его. Не получилось! Неведомая светлая сила уберегла детдомовца — не изворовался, не озверел по тюрьмам, не получил под ребра нож в бандитских разборках. Но тогда… Прозванный Задохликом, выживающий в бесконечных побоях, мальчик не вымещал, как другие, злобу на безответных. Он не срывал и листа с дерева, он доставал из луж безобидных жуков и спасал даже такую нечисть, как тараканы. Да, как-то вот догадался легкими нажатиями на брюшко выдавить воду из дыхательных сегментов и задуть в них побольше воздуха. Когда утопленник переворачивался и обращался в бега, мальчик счастливо хлопал в ладоши. А еще он пытался спасать приговоренных к смерти кошек. Среди мальчишек это считалось знаком мужества — вешать животное на колючую проволоку и дружно забивать камнями. Лишь когда казнимая переставала шевелиться в петле, детдомовцы расходились. Володя выбирался из укрытия, освобождал пленницу и, если та еще дышала, уносил в глушь оврага. Там прилежно врачевал украденными из санитарной комнаты бинтами, присыпал раны стрептоцидом. Пробовал и подкормить от своего жалкого пайка. На обратном пути старался оживить погибающие от жары деревца и бодылки — таскал в черепке воду, рыхлил землю. Эти занятия приносили странное, ни с чем не сравнимое успокоение. И еще одно удивительное чувство подвигало его дух: в обстановке железного советского атеизма у мальчонки нет-нет да и пробегали недетские мысли о Нем, о Верховном правителе Вселенной. За что, за какие грехи этот властелин держал свое любимое чадо в страхе и страданиях? А вот спасти живое существо не мог. Или не хотел. Переступая некий запретный порог, эту работу делал за Всевышнего мальчик. Его отношение к себе и миру с каждым днем укреплялось простым детским наблюдением: если несчастному не помогу я, не поможет никто. И мир, такой сказочный, единственный во Вселенной, рухнет... С годами прояснялись эти тайные мысли, но там, в детдоме, оставалось лишь горько сожалеть, что Бог не он, а некий непонятный мучитель. Наверно правы учителя, когда говорят — нет никакого Бога. Если б был, так не отнял бы у меня папу с мамой, не заставил жить в этой тюрьме! Как всякий из нас мечтал в детстве о чем-то своем, так маленький Володя грезил о самой главной игрушке — о мире другом, где все добрые и сытые, где помогают слабым и жалеют все живое. Мечталось о таком мире все ярче с каждым днем, с каждым восходом солнца, с каждой новой мерзостью в буднях страшного детдома. С каждым преступлением против природы — будь то ради потехи убитая кошка или без нужды сломанный куст. Но пока оставалось только ждать с нетерпением, когда же он вырастет и дух его наполнится мужеством, а мышцы — силой. Он сотворит на земле райские сады и поселит в них истинного, достойного жизни Нового Человека! И вот однажды спутала эти благородные мечты простая, но до ужаса дерзкая мысль: «Ты всех выручаешь, ты мечтаешь стать волшебником, Богом — а себе самому помочь не в силах. Так кто же ты на самом деле?» Рано утром он подошел к турнику во дворе, и с того дня уже не представлял себе жизни без этой ржавой трубы. Здесь только сила, только железные кулаки позволят сохранить себя и даже просто выжить. Ничего не подозревающие паханы посмеивались над стараниями задохлика, но жизнь в детдоме научила терпению. Проходила неделя за неделей, весна сменилась летом. И однажды он почувствовал, что сможет. ...В тот день братья-разбойники приказали ему почистить закопченную лампу, висящую под потолком их палаты, и долить в нее керосина. Внутренне ссутулившись по привычке, залез на табуретку, оттуда на стол. Ухватился за лампу, чтобы снять ее с цепей… и вдруг от чьего-то ловкого пинка стол обрушился. Хватаясь за воздух, мальчишка шлепнулся с этой лампой на пол и оказался в луже керосина. Вскочил. Перед ним стояли ухмыляющиеся паханы. Что, мол, чемпион, и на стол залезть не можешь? В ту секунду он словно сбросил с плеч тяжеленный мешок. Сознание осветилось: «До каких же пор!» Побоище было ужасным. Не будем его описывать, ведь книга наша о другом. Важен результат. Младший из братьев-паханов закатился под кровать, перемазанный кровью из разбитого носа, а старший… Старший драться умел. Володька понимал, что стоит упасть или сдаться — братья-садисты потащат его в колодец, как много раз грозились. И завяжутся узлом концы жизни, а мечта о создании нового для Земли человека пеплом рассыплется под звездами, и полетит мир в бездну... Теперь он тоже был не человеком, а свирепым волчонком — кусался, бил, рычал, взвизгивал: — Получай, сука! Сдохни! Сдохни, урод проклятый! В груди горело — как он устал! Только бы не свалиться, а то — в колодец… — На! — это из последних сил. И тут враг его «сдох» — согнулся и закрыл лицо ладонями. Торчал только острый «волевой» подбородок — в него-то и всадил свой последний удар недавний задохлик. Пахан рухнул, как тумбочка. Победитель стоял и хватал воздух широко открытым ртом. Он понимал своим цепким детдомовским умишком, что такую победу надо закрепить, иначе… И сунул пахану лампу. — Вычистишь песком, выдраишь… нальешь керосина. Повесишь на место! Протрешь тряпкой полы. По-онял! — уже заорал и стал колотить по башке пахана лампой. — Понял? И больше ни ты, тварь, ни твой братец, не тронете никого. Никого! И кошек — тоже! Ты меня понял, выродок? Загрызу! Задушу ночью удавкой! Я это сделаю! Сделаю! Вы не смеете дышать, гнусные твари! Пахан сорвался на ноги, схватил в обе руки лампу и, споткнувшись, ошалело выбежал во двор к песку.
С того дня ни единая рука не смела прикоснуться к недавнему задохлику, да и звать его стали только по имени. Потом было много других сражений за справедливость, это пробудилась в парне кровь предков — крупных землевладельцев, бежавших от царской немилости на Кубанскую вольницу, да там и канувших в безвесть под наступлением советской власти. Не враз понял он, что не только турник в детдоме стал причиной его первой победы, но нечто незримое, редкое, чем одарила природа.
Так продолжалась война по имени детство. Поиски себя Володя начал с малых лет, и первый путь его лежал через муки музыкального творчества. Он чувствовал непреодолимое влечение к звуковой гармонии, пел в хоре, играл в струнном оркестре детдома и все упрашивал директрису вывести его «учиться на музыку». Размечтался! Стране нужны сейчас не музыканты, а столяры и плотники. Вот там, в училище, постигая столярное ремесло, он искалечил на станке пальцы — и прощай, сладкозвучная Евтерпа… А потом ворвался в жизнь люто-холодный и пьяный Казахстан, тяжелый труд с вечной голодухой, навалились терзания по миру в поисках новой родины, благословенного острова. Учился в институте, работал школьным учителем, журналистом… Но бойкое газетное слово не окрыляло его смущенную душу: слова хотелось находить только те, свои, единственно верные, на долгие часы уходя в сладкую муку поисков и забывая подчас о времени суток. Так определилось главное в жизни — писательство, ради которого молодой человек не задумываясь пренебрег формальным статусом интеллигента и поступил матросом-мотористом в Керченский морской порт. Подобно многим морякам, никогда не любил он море — обитель тяжелого и опасного труда. Приходилось жестоко страдать от качки в коварно-изменчивом Керченском проливе. Бывало, даже штурман рушился в койку, а он, матросик, из последних сил держался за ручки штурвала, чтобы довести пароход до первого пенька, привязаться и упасть на пайолы самому. Зато была одержана еще одна победа — освободилось время. Сутки на вахте, трое суток за письменным столом. Владимир Зайцев так и не написал книгу о своем детдомовском детстве. Не смог растравить в памяти ту проклятую, чудовищную стихию, но боль эта пролилась в нем судорожным порывом — единой эпиграфической фразой в преддверии одной из книг — «Христы распятые». Книга тоже о детстве, только о детстве чужом, уже почти современном и таком же обездоленном. Вот этот эпиграф:
«Посвящается сиротам, воспитанникам детских домов и детских исправительных колоний, вернувшимся и не вернувшимся с войны по имени «Детство».
Пробродив по Руси тысячи верст, он собрал материал на несколько романов, которые, несомненно, принесли бы ему имя, и уж принялся за работу над ними, как вдруг тревожно задумался: то ли делает, и не всуе ли проживет он век, следуя всего лишь человеческим своим чаяньям? И здесь не предала его верная фортуна. Крохотный лучик осознания иностороннего не давал лечь в дрейф благополучия. Какая-то рана, давняя-предавняя, вновь открылась в нем застарелой болью. То были все те же детские грезы о переустройстве мира и человечества. Он понимал, конечно, что самоличное спасение Земли и создание Нового Человека могло быть лишь детской фантазией, невоплотимой даже для могучего исполина мысли. Но сдаваться было некуда. Он научился побеждать еще в детстве, должен победить и теперь. Владимир Зайцев замыслил книгу о том, как люди смогут заселить свою Землю потомками Нового Человека. Ген животных инстинктов уступит в нем место доминантному гену разума и сердца, с которым этот новый сделается защитником планеты и настоящим ее хозяином. Да, спасти мир способны только люди иной формации, но запустить процесс выведения Homo novus способен не наш с вами собрат с его доминантой хищника, а человек иного порядка. Кто же тогда? Инопланетяне? Да нет, это было бы слишком просто — обычная фантастика в стиле Уэллса… И стронулось колесо Воплощения. Автор понимал, что его работа выльется на годы каторжного труда. Но ясно еще не осознавал, каких пределов нужно достичь в самоусовершенствовании, чтобы писать об утонченных, требующих наивысшей осторожности и тонкости чувств и пониманий сферах множественных и объемных, и каких знаний предстоит достичь в области сложнейших научных дисциплин как, скажем, волновая генетика и принципы живых и мертвых материй; как изучение основ гелий-неонового лазера П. П. Гаряева, способного считывать генетическую информацию с клетки донора и передавать ее в клетку реципиента… А семантика отживших языков, с помощью которой он должен будет выразить в своей книге нужные мысли и верное течение событий? А языки народов, по землям которых будет ходить герой его книги? А их обычаи, культура, вероисповедание, быт, одежды, праздники и обряды, а вместе с тем и строительная архитектура, и архитектура взаимоотношений, психики и мышления? А синтаксис живой речи? Выстраивалась гигантская фабула романа-трилогии со всем ее многоствольным древом. Романа, главный герой которого понимает, что нет иного выхода сохранить планету, кроме как полностью изменить генофонд человечества. А разве мы с вами не понимаем, когда вдруг приникаем к телевизорам, веря и не веря грозным доводам ученых, усиленных страшилками предсказателей? На сколько еще хватит планетарных запасов — чистой воды, воздуха, топлива, растительной и животной пищи? Избегут ли всемирного потопа, доживут или не доживут до старости наши дети, внуки, правнуки? Эх, не проще ли было отказаться от каждодневного напряжения, которое длится вот уже пятнадцать лет, и выбрать легкий путь традиционных книг, приятных среднему читателю? Но это как в той драке с паханами: сдашься — полетишь в колодец. А следом остынет и единственная отрада твоего детства — мечта о спасении Планеты, подходящей все ближе к роковой черте, за которой — тартар. Ну и что? Разве не ясно, что человеку не под силу остановить это падение? Однако еще в детдоме ему внушили, что он — Нечеловек. Кто же тогда? Автор взялся за свой роман. Взялся, понимая не хуже своих будущих критиков, что ни одна книга не в силах спасти мир, но если авторский замах по своей дерзости будет таким и никак не меньше — спасти мир! — то, глядишь, станет «Мизантроп» не просто захватывающим литературным произведением. Вдруг да перепрограммирует роман что-то в движении человеческих душ, тех отдельных Человеков, которые напитаются, вслед за автором, тягой к самоусовершенствованию. Первый том благополучно издан и уже нашел своего читателя, в том числе при посредстве человека с мировым именем, культуролога Михаила Казиника. Второй тоже завершен; приближается и окончательная развязка событий в томе третьем. Итак, еще немного — и занавес. Но это слишком фундаментальный сюжет, чтобы его можно было выразить кратко, в облегченной форме Уместнее передать слово автору. «Мы бессмысленные дети Земли, мы не смогли оправдать своего существования и теперь с позором уходим в небытие. Нам остается последнее: передать светильник жизни тому, кто придет после нас и будет достойнее нас. И пусть тогда этот «кто-то» воскресит убитую нами Землю. Так что? Человек обречен? И доживает последние зори? И допивает последние капли росы?.. Высокая плоть снова превратится в глупую глину? Но можно ли представить себе нашу планету лишенной высших существ, покрытой мраком неведения и первобытной шерстью? Разум противится этой мысли. Как же тогда преломить реальность — и самим исправить роковую ошибку Природы, создавшей своего убийцу по имени Homo? И остановить идущий на Землю порожденный им Апокалипсис? Можно ли создать вместо нынешней человеческой генерации генерацию порядка высшего, которая будет принципиально отличаться от всего прочего животного мира и в которой физиология и мозг начнут работать не на уничтожение Естества, а на его созидание? Очень трудно это сделать. Но, если говорить устами Пророка Земного отечества, — можно. Человечеству необходимо как кислород, как влагу впитать в свой животный эпителий формулу: чтобы выжить, ему следует объединиться в одной государственно-национально-религиозной ипостаси. Объединиться, и больше никогда не знать различий, этого разъединяющего во все века проклятия «Мы» и «Они». Но люди не хотят отдать малое, чтобы сохранить великое. Они боятся потерять эти свои призрачные Три: Нацию — Государство — Религию. Они не задумываются о том, как ничтожны их национальные, государственные и религиозные ценности по сравнению с тем, что можно потерять, и как безнравственны и дики их шутовские притязания на исключительность на фоне погибающего человечества и погибающего мира, в котором уже не будет ничего и никогда. И над которым бесстрастно, немо и надменно, как глаз Люцифера, будет витать слепой ореол космической пыли». Читатель, вероятно, уже заметил мою нелюбовь к безнадежным концовкам. Я тоже хочу надеяться, что еще не скоро дойдет у нас до «космической пыли», так что будем жить и радоваться. Но этот очерк может вызвать подозрение, что и сам автор «Мизантропа», так жестоко обиженный с детства, вырос мрачным человеконенавистником, и что чтение книг его грозит превратиться в пытку. Спешу сообщить, что Владимир Зайцев — непобедимый оптимист, он обожает шутки, анекдоты, он мастерски рассказывает смешные истории. Его ранней хулиганской повестью «Карамба» зачитывались и матросы и капитаны, ее вырывали друг у друга вахтенные, терзали по кубрикам, сотрясая переборки молодецким хохотом. Вот и в «Мизантропе» много страниц веселых, даже в меру фривольных. Давая нам вынырнуть из научных глубин и отдышаться, эти облегченные страницы тоже, тем не менее, продвигают сюжет к его потрясающей развязке — великому всеобщему Спасению.
|