Дмитрий Тарасенко

крымский

 (Главная) Очерки Статьи Рассказы Стихи Песни Книги Крымоведение  

Владимир. Воспоминания

                                                                               

 

 

Мемуары – строгий литературный жанр, тем более, когда речь идет о людях известных. Благоразумный автор и не возьмется за такое, пока подробно не изучит биографии своих будущих героев и отзывы людей, которые знали их ближе и, по идее, прав имеют больше. Я не хотел следовать общему правилу, чтобы не довлело чужое, чтобы мои воспоминания оставались действительно моими. Решил – но не удержался: слишком дорогими предстали люди, с которыми дружили мои родители. Читал о них с жадностью, но потом всё равно постарался забыть все новое и погрузиться только в личные воспоминания.

Еще один соблазн – желание пофантазировать. Ну, хотя бы приукрасить какие-то факты из жизни знакомых, часто требующие новых деталей для логического завершения образа. Вот уж этого я себе не позволил! Детские воспоминания пусть остаются детскими, честными, без надоевших, где только не изложенных фактов – неумолимых свидетелей чисто  взрослой осведомленности. Зато из давней памяти можно выбрать то, чего не найдешь больше нигде.

 

Мое детство прошло недалеко от Москвы, в красивом древнем городе Владимире. Двор наш примыкал к оврагу; мы катались на лыжах, строили трамплины и прыгали с них. Часто делились на команды, играли в войну. С высоких горок съезжали на санках, иногда брали коньки, шли на каток. В оттепель каждая команда строила себе крепость с амбразурами - и весь день мы обстреливали друг друга снежками. Проводили разведку, обходным путем засылали к "врагам" диверсантов, чтобы те смяли заготовленные снежки, а потом дружно выбегали в атаку. Только и успевай дышать на руки да выковыривать снег из ушей!

Летом вырезали деревянные шпаги и почти каждый день сражались на любимых полянах. Даже названия им придумали - Куликово поле, Онежское озеро, Бородино… Катались на велосипедах, бегали купаться на пруд, строили плоты. Жгли костры, собирали терновник, рыли землянки… Словом, детство было настоящим, и неважно, что жили мы в бревенчатых бараках без намека на удобства. Наш двор был в ведомстве Педагогического института, и в нем обитали не самые дурные мальчишки, да и взрослые тоже.

 

 

 

 Мама

Девчонка родилась в судьбоносном 1917-м. Выросла в Клинцах - русском городке на границе с Белоруссией. Мать домохозяйка (в семье пятеро детей), отец - рабочий ткацкой фабрики, очень прилежный и квалифицированный. Убежденный коммунист. Было пионерское детство с настоящими вожатыми, военными играми. "Взвейтесь кострами, синие ночи…" В школе - круглая отличница. Потом ФЗУ, работа ткачихой. С тех пор осталась привычка и умение вязать носки, варежки, кофточки, свитера. Учеба в Ленинградском сельхозинституте (очень в духе времени, ее же стишок той поры: "От Чукотки до Памира ждут колхозы бригадиров, полеводов ждут. Ты придешь - красивый, ловкий, с большевистскою подковкой, полюбивший труд…".

Приближался 37-й год. Еще преподавали профессора и доценты, которые учились и учили при царском режиме, но и к ним, и к студентам внимательно приглядыались да прислушивались известного сорта личности. Потом стали таинственно исчезать и преподаватели, и студенты. Чтобы не загреметь следом, всем думающим приходилось следить за каждым своим словом. Семейной легендой стал у всей родни пересказ происшествия в том институте, многое, на мой взгляд, проясняющее. В конце лекции по истории один наивный студент задал преподавателю крамольный вопрос: «Как по-вашему, какой строй может наступить после коммунизма?» Старорежимный профессор тяжело задумался. И тут другой студент с говорящей фамилией Правоторов, образец партийной бдительности, рявкнул на всю аудиторию, обращаясь к историку: «Нет, ты прямо говори, будет что-нибудь после коммунизма или нет!..»  

 Лекции читали не только по сельскому хозяйству и всему, что связано с ним. Был, для общего развития, даже курс литературы, притом на очень высоком уровне. Его слушали факультативно, по воскресеньям.

Вот именно тогда, благодаря старорежимным профессорам, и прояснилось настоящее призвание недавней пионерки. Евдокия уходит из сельхозинститута и поступает в Симферопольский пединститут, на филфак. Литература от античной до современной, литература всего земного шара, но прежде всего - русская. Светлый мир, блистающий, бесконечный горько-кисло-сладкий мир книг. Опьянение книгами. "Всех книг не прочтешь, но к этому надо стремиться" - любимая мамина поговорка на много лет. Каждый третий на курсе - поэт. Полновесные тирады в перерывах произносят то цитатами из Гомера или Демокрита, то стихами Пушкина, Блока, Маяковского. Целые тома стихотворений студенты знали наизусть. Неужели где-нибудь учатся так сейчас?

Диплом с отличием. Запасы знаний, энергия, интеллект - впору перевернуть мир! Но - война. Мужа - курсанта военно-морского училища в Севастополе - в первые дни вместе с остальными бросают на защиту города. Сама работает медсестрой в госпитале. Трудится на износ, как приучали с юных лет, - с полной беспощадностью к себе ("Мужчины гибнут, можно ли жалеть и щадить себя?!"). Все для победы. Потом эвакуация в Киргизию. Там преподает литературу в Тюпе - поселке на берегу озера Иссык-Куль. Ничего, кроме работы: уроков, тетрадок, литературных вечеров, внутришкольных конкурсов. А еще научила школьниц вязать – и все дружно вяжут из верблюжьей шерсти варежки для солдат, отсылают на фронт. Да вот и любимым ученикам-десятиклассникам начинают приходить повестки… Вдруг официальное письмо - муж пропал без вести. Молодая учительница больше не смеется, даже не улыбается. И так - больше года, пока не начинают снова приходить от него фронтовые "треуголки"…

     После победы возвращается в Симферополь, поступает в аспирантуру. Учится так, что от напряжения, от бессонницы начинают выпадать волосы. "Вы занимаетесь самоубийством", - говорит врач.

Так была подготовлена кандидатская диссертация по творчеству Чехова - работа, одухотворенная личным обожанием писателя, единственного в своем роде. Уже с малых лет я узнал из домашних разговоров, что есть Лаевские и есть Фон Корены. Вторые в постоянной работе, первых презирают и на дуэлях с Лаевскими всегда целятся в сердце. Причем не столько из личной вражды, сколько ради улучшения человеческой породы. «Ничего личного», как говорят герои современных фильмов. С первым же из-за слабости нервов могла случиться истерика, - к насмешке второго, к его еще большему презрению. Правда, ничтожный Лаевский даже в ожидании ответного выстрела направляет свой пистолет вверх.

"Боясь, чтобы пуля как-нибудь не попала в фон Корена, он поднимал пистолет все выше и выше и чувствовал, что это слишком показное великодушие не деликатно и не великодушно, но иначе не умел и не мог…" А геройский фон Корен был твердо уверен, что Лаевский ни за что в него не выстрелит, оттого и глядел презрительно.

Во многих рассказах Антона Павловича проходит такая параллель двух миров, которым никогда не сойтись. Евдокия Аксенова в диссертации вела серьезную полемику с ведущим чеховедом Г.П. Бердниковым, автором книги об Антоне Павловиче из серии "ЖЗЛ". Тот думал по-другому, в одной статье он даже ставил в пример делового садовника из рассказа "Весной". А к другому персонажу этого рассказа - неудачливому писателю - предлагал испытывать здоровое презрение. Да, в рассказах Чехова каждый читатель волен выбрать пример и определить собственные симпатии. А может, как раз и не волен, все уже определилось его собственной природой?

"…Макар чувствует себя, как на угольях. Душа его полна чувства одиночества, сиротства, тоски… Никогда, ни разу в жизни, он не стоял так подбоченясь, как стоит садовник. Изредка разве, эдак раз в пять лет, встретившись где-нибудь в лесу, или на дороге, или в вагоне с таким же неудачником-чудаком, как он сам, и заглянув ему в глаза, он вдруг оживает на минутку, оживает и тот…"

Защита прошла успешно. Много сложней было отбиться от настойчивых, настырных призывов парторга - вступить в партию. Все же выстояла.

1954 год, переезд во Владимир. Евдокия Максимовна - доцент кафедры литературы. На работе продолжает затевать бесконечные научные дискуссии, отягченные, в глазах оппонентов, наивной бескомпромиссностью, которая осталась от пролетарского детства. Ректор прощал ей это пренебрежение дипломатией - за ее знания, прилежность и усердие в труде, за личное обаяние, за скромность и уступчивость (но не в том, что касается преподавательской работы и самой литературы!). Признаюсь, мне повезло несказанно: я в жизни своей не встречал более доброго человека, притом не только по отношению к близким. Доброта матери вошла в меня с детства, с нею невольно сопоставлял я душевные качества каждой знакомой женщины. И стал ценить ее, эту доброту, превыше всех человеческих доблестей. Не ту, которая "должна быть с кулаками", ведь не секрет, что злые и любящие бывают добрее добрых (пока не рассердишь их по-настоящему!). Они и до тюрьмы доведут, зато до конца дней своих (вернее, твоих) будут помнить тебя, любить и даже носить тебе передачи… О, нет, я за доброту в чистом виде; это понятие - как секретный код. Кто им владеет, тому не надо больше ничего объяснять.

Одним из наших соседей по бараку был проректор института И.П. Попов. Он был строгим на службе, а во дворе охотно играл с нами в ту же войнушку, разговаривал по телефону в виде длинной нитки, натянутой между двумя спичечными коробками, обучал, как делать из снега крепости. С другим соседом, заведующим кафедрой литературы, Евдокия Максимовна постоянно вела профессиональные споры и не уступала ни в чем. Григорьев, мужчина властный и волевой (почти тот же фон Корен), несколько лет портил здоровье подчиненным, но с безобидной Аксеновой, в конце концов, проиграл. Зато новый заведующий Ёлкин оказался таким, что даже между собой мы стали называть его душка-Ёлкин. Однако ничто на проходит даром - в доме стало пахнуть валерьянкой, а потом и валокордином.

Началась многолетняя работа над докторской диссертацией. Тема широчайшая - творчество Гончарова, Тургенева, Маяковского, Блока, Есенина. Опять запойное перечитыванье любимых авторов и щелканье пишущей машинки до глубокой ночи. Опять научные споры, но уже не с вузовскими, а с ведущими столичными специалистами. По Маяковскому Е. М. Аксенова стала оппонентом "самого" В.О. Перцова, автора вышедшей в Москве большой книги "Новое о Маяковском". Он утверждал, что причины самоубийства поэта - личные. Потому ли, что про общественные в те времена упоминать не рекомендовалось, да и задумываться было себе дороже. Впрочем, Виктор Осипович оценил ее рукопись как "чрезвычайно интересный материал".

Нам, сегодняшним, видится в этом "материале" и некоторая наивность от неимения полной информации: сейчас появились документальные фильмы и статьи с весомым предположением, что чекисты не просто затравили, но убили поэта. А тогда и само слово "травля" нервировало редактора, и везде он старался заменить опасный термин на безлико-обтекаемый - "литературная борьба". То же с Есениным. Но и доступные в то время факты надо было осмыслить, а по отдельным поступкам составить свое, утонченное представление о характерах поэтов, о возможном поведении в том или ином случае. Многое подсказывала интуиция, у женщин вообще развитая лучше.  

Столичные критики, боссы от литературы, сочли крамолой выводы бойкой провинциалки. Но еще жила вера в саму поэзию. В гения и героя Маяковского, который, словно знаменосец, оторвавшийся от массы бойцов, оглянулся однажды и пришел в ужас от сознания, в какую пропасть призывал свой отряд, всеми силами помогая командиру и комиссару. В полузапрещенного хулигана Есенина, портрет которого эта провинциалка со студенческой поры вызывающе носила на груди, в медальоне.

"Если Маяковский писал: "Не хочу, чтоб меня, как цветочек с полян, рвали после служебных тягот", то Есенин как раз и сравнивал себя с "цветком неповторимым".

Что же важнее в поэзии - оружие или цветы?

В наши дни огромная популярность того и другого поэта подтверждает, что людям нужно и то, и другое".

(Е.М. Аксенова. Талант и время. Верхне-волжское книжное издательство, Ярославль, 1969). Катастрофическое крушение всякой поэзии, бесполезной и даже мешающей в сложной науке накапливания капитала, да и просто выживания, мог предсказать в то время только ясновидящий.

Во Владимирском отделении СП СССР образовалась группа неуправляемых. Кроме моих родителей, в нее вошли критик Игорь Золотусский и прозаик Владимир Краковский (оба стали достаточно известными). Других фамилий не помню. Главное, что образовалось большинство, и когда выбирали секретаря (то есть, руководителя), навязанная кандидатура обкома не прошла! Выбрали другого писателя - Светозарова. Правда, не надолго, но все равно та победа крепко сдружила людей, которые смели иметь свое мнение. Позже отец и мать в соавторстве, под общим псевдонимом Тараксен, опубликовали роман о студентах 30-х годов "А в чем оно, счастье?". Недавно я так озаглавил один из своих рассказов. Для памяти.

В доме у нас часто гостили местные и столичные поэты, прозаики, литкритики. Да и вдвоем родители говорили больше о литературе, чем обо всем сущем в мире. Детство мое прошло под эти бесконечные, довольно занимательные, хотя и малопонятные в ту пору литературные беседы. А когда гости расходились, опять начинала щелкать пишмашинка. До какого часа, не помню: засыпал.

Защита диссертации проходила перед Высшей аттестационной комиссией в Москве, в одном из научных институтов. Холод, враждебность, неприятие - похоже, что все это вызрело в зале еще до прихода "кандидата в доктора". Провинциалке инкриминировали ненаучный стиль, дерзкую (без гарантированного одобрения свыше) полемику с ведущими учеными… "Шрифт, виньетки, опечатки…" - добавляли мы уже дома. Защиту провалили еще и потому, что не было предварительной дипломатической подготовки к этому судьбоносному процессу. Позже стало проще: внесешь нужную сумму - с тобой станут разговаривать. А тогда нужно было провести большую сложную работу, для которой требовался характер соответствующий.  А характер был аксеновский, почти как у брата ее, летчика-испытателя, который прошел войну и уже в мирное время погиб на Дальнем Востоке из-за подстроенной кем-то аварии самолета.  

Так и не став доктором наук, Евдокия Максимовна ушла из института и переехала в Крым. На неудачу смотрела философски, как вообще на любую материальную потерю. Женщины, которым доводилось получать уведомление "Ваш муж пропал без вести", в переполненном вагоне перевязывать лежащих на полу, стонущих и дико матерящихся бойцов, самим попадать под бомбежку и потом в куче трупов разыскивать родственников, - эти люди хорошо чувствуют разницу между настоящей трагедией и карьерно-материальной неприятностью.

Жизнь продолжается! И, кстати, все, что отпугнуло тогда московских ученых, опубликовано. Изданы четыре книги, где сконцентрированы мысли из двух диссертаций. Тут и пенсия подоспела, а для души и для небольшого приработка можно от общества "Знание" читать лекции по южнобережным санаториям. Об этих встречах у отдыхающих и у культработников всегда были восторженные отзывы. Рассказывала чаще всего о поэзии Есенина, о его творческой судьбе. А еще - о Маяковском, о Блоке, о современных поэтах…

Мама обожала крымскую природу, ходила в горы, когда была компания и пока хватало сил. Я и сам иногда возил ее в горы на мотоцикле. До последних дней жила в ней жажда новых знаний и потрясающая способность к учебе. В свои шестьдесят она берет (с нуля) уроки английского у своей внучатой племянницы, чтобы помогать внуку-пятикласснику. "Это была самая способная из моих учениц!" - с восторгом вспоминает молодая учительница.  

По вражеским голосам, сквозь помехи, Евдокия Максимовна слушала и конспектировала литературные передачи, посвященные  истории жизни и творчества изучаемых по рукописным тетрадкам кумиров юности - Марины Цветаевой, Анны Ахматовой, Николая Гумилева. В этих конспектах  -  почти готовый материал для книг о поэтах "серебряного века", да только напечатать их было тогда немыслимо.



     «Я защищен безвестностью своей…»

     В городе, с которого Грин рисовал неведомый географам Зурбаган, жил поэт, поклонник и продолжатель традиций серебряного века, старейший писатель России Николай Тарасенко. Теперь уже только люди, трепетно воспринимающие литературу, помнят о севастопольском затворнике. Да он и двадцать, и сорок лет назад, не вдаваясь в объяснения, принципиально отказывался от интервью.

    

     Как одиночный злак в цветах прогалин,

     Я защищен безвестностью своей.

     Все это значит — быт мой минимален,

     Врагов не множит, не манит гостей…

       

     Жил даже царь Итаки Одиссей

Без вероломных жен, без пышных спален, -

Нет, что ни говори, престиж банален,

Ты тонешь в нем слугой своих вещей.

 

Того, чем ты богат, я не надену,

     Мой сад зачах, не дарит ни рубля,

     Мой дом вполне сошел бы Диогену,

 

А дальше – скал ничейная земля,

Мир за холмом, в ущельях ветер свищет…

Я здесь нашел, чего другой не ищет.

 

                                                

     Между тем, почти тридцать его сборников поэзии, лирической и фантастической прозы, эссеистики (многие выходили в Киеве и в Москве) оценены читателями и ревнивыми собратьями по перу, среди которых были известные на весь мир поэты и критики — Алексей Фатьянов, Игорь Золотусский, Андрей Вознесенский, Борис Слуцкий, Николай Асеев...

Николай Федорович много лет прожил во Владимире и часто по литературным делам приезжал в столицу. Но не прельстился ею, потому что, как сказал полушутя другой поэт, «в Москве никуда не спешат, в Москве на бегу умирают». Сам Степан Щипачев предлагал помочь с переездом и пропиской в Москве, но… лучше в Крыму, на малой родине. В Симферополе пролетело детство с учёбой в художественной мастерской, несытая, но счастливая пора студенчества, сошла с небес первая любовь, и здесь же, в Крымском поэтическом альманахе, опубликовано первое стихотворение. В Севастополе для Николая, курсанта военно-морского училища, началась война. В Крым и вернулся он после фронта, пройдя весь путь рядового и расписавшись на Рейхстаге… 

А пока – владимирское десятилетие. Работа художником в драмтеатре и в кинотеатре «Буревестник». Статьи да стихотворения в местных газетах. Когда в 1956 году запустили первый искусственный спутник, в объявленное по радио время все разновозрастные жители нашего двора выходили, кто с биноклем, кто так, и жадно вглядывались в вечернее небо. Летит! Такая же звездочка, только движется, а сколько было возгласов, особенно от нас, мальчишек! На другой день отец сочинил стихотворение, и в одной из местных газет (кажется, в «Призыве») его напечатали, набрав две строки первого четверостишия шрифтом почти такого же размера, как само название газеты. Редактора за это похвалило московское руководство, так что весь штат был премного доволен.

                  

                   Сквозь вечность, без огней, земля летела слепо,

                   Легенды лгали ей, но рос титан труда,

                   И ЕСЛИ ПРОМЕТЕЙ ОГОНЬ ПОХИТИЛ С НЕБА,

                   ТО МЫ ЗЕМНОЙ ОГОНЬ ЗАБРОСИЛИ ТУДА!      

     

Как южанин, отец не любил зиму, и в нашем бараке превыше других предметов почитал печку. Каждое утро он процарапывал ногтями замороженное окно, смотрел на уличный градусник и шел на двор за большой охапкой березовых поленьев (и за это спасибо институту). Привязанность поэта к дому один ехидный художник-пародист выразил рисунком, от которого мы все долго смеялись. Отец через телескоп смотрит на звезды, лежа на облаке и не сняв комнатные тапочки…

Не увлекался Николай Федорович ни лыжами, ни коньками. Все это вволю досталось мне; когда я приходил в школу, а техничка объявляла, что сегодня не учатся, потому что двадцать шесть мороза, я радостно хватал лыжи и убегал в свой любимый овраг, через который протекала почти до дна промерзшая Лыбедь. Не всякому взрослому такое по вкусу! Зато уже в конце апреля, с первыми зелеными листочками, отец буквально пьянел без вина, разглядывая и пробуя на ощупь эти листья и набухшие почки, предвкушая новое лето с обязательной семейной поездкой «на юг», как принято было говорить во Владимире. То есть в Крым, в Алушту, где в небольшом частном домике жила бабушка – его мама. Алушта для меня так и осталась любимым городом. Дикие пляжи, прыжки в воду со скал, далекие заплывы, рыбалка... Маска с трубкой и подводное ружье – вначале всё самодельное. В сарае - трофейный немецкий велосипед «Геркулес». Тяжелый, зато неубиваемый. Большой набор трофейных фотоаппаратов: «Лейка», «Вельта», «Иконта», «Супериконта», «Рефлекс-бокс», отдельная коробка цейсовской оптик с компуровскими затворами… Сразу после войны Николай Федорович ездил с товарищем по украинским сёлам, фотографировал; чаще всего заказывали репродукции с фотографий погибших родственников. Был у него самодельный темный ящик с запасом фотобумаги, глазком, красным светофильтром и вмонтированным, опять же самодельным, фотоувеличителем. Там же помещались две кюветки для проявителя и закрепителя. Прямо в доме или во дворе фотограф совершал своё несложное таинство, превращая мелкую фотку в большой, умело отретушированный портрет…

Впрочем, тех исторических времен я не мог помнить – в первых воспоминаниях проявились владимирские сугробы, поезда на паровозной тяге, горы и пляжи маленькой Алушты. Мы выбирались в семейные походы, неделям путешествовали с палаткой, особенно любили Восточный Крым. Там, вокруг еще доступного в ту пору Карадага, проводили свадебное путешествие мои родители, туда же, хоть на несколько дней, стали приезжать мы почти каждое лето. Бесконечный интерес к Карадагу и ко всему Восточному Крыму перешел ко мне, можно сказать, по наследству.

Однако наступала осень, и мы возвращались во Владимир. Не скажу, чтобы вовсе без интереса и удовольствия – везде всего хватает. У мамы работа в институте, у меня новый учебный год в школе – новые товарищи, взрослеющие девчонки… У отца – важные интересные встречи, газетные публикации, издания первых поэтических сборников, деловые поездки в Москву. Из воспоминаний:

 

«…Мой Фатум молчал, и я в ожидании его подталкивающего знака ушел в артель по изготовлению фотопортретов.

Потом стечением обстоятельств перебрался с семьей в Чер­кассы, где принят был в паровозное депо /благо жил по со­седству/ художником: освежать белилами номера и писать новые, а киноварью – звезды на паровозах и тендерах. И хотя долж­ности "художник" в депо не было, и оформили меня поэтому непрестижным мойщиком душа, уже явственно обозначилась мысль Фатума, его многоходовая комбинация.

To-есть, обозначиться-то обозначилась, только не то что понять, - заподозрить ее присутствие было тогда не дано мне.

Так беспечный любитель следит за шахматной доской из-за плеча мастера и видит нелепость очередной жертвы фигуры, тогда как мастер держит в сознании всю задуманную цепочку ходов и тот, последний, завершающий победную комбинацию, если, конечно, кто-то еще более сильный не разрушит ее...

В самом деле, не устройся я в паровозное депо, не имел бы бесплатный билет железнодорожника, а значит, не побывал на родине Маяковского, в грузинском Багдади, не набрался бы неожиданных впечатлений и не сочинил приличный цикл стихов "Багдадские небеса" со ступенчатой, естественно, "ломаной" строкой, бывшей уже не в моде и даже в немилости; с переездом во Владимир /тоже стечение обстоятельств/ не пришла бы в голову мысль послать свои "Багдадские небеса" Николаю Николаевичу Асееву, и не получил бы от него приглашение познакомиться; и не было бы встреч со старшими "шестидесятниками" - Борисом Слуцким, Леонидом Мартыновым... А мои «областные» рекомендации в приемную комиссию не подкрепились бы еще тремя, решающими – Бориса Слуцкого, Василия Федорова, Николая Асеева…

Здесь и закончилась многоходовка Фатума, принятием меня в Союз писателей РСФСР - это при всем том, что я, в сущности, был всюду чужой».

 

 

Можно долго рассказывать о поэте, но лучше перечитать его стихотворения, среди которых нет и не было ни единого – в угоду власти. Когда нажимали, когда становилось невмоготу, он вспоминал о спасательном круге в виде древней Эллады. Один из сборников так и назывался «След Одиссея».

 

Рапсоды, схимники, витающие в сферах,

вы честно вымрете, одни в своих пещерах.

Не унимается духовная тревога,

когда все молятся, а ты не веришь в бога.

 

Вдруг обнаружится, чем боги были заняты,

и торсы рушатся, трамбуются в фундаменты,

и ветры буйствуют, и вдаль плывёт Улисс…

Все богохульствуют, а ты один молись.

 

Пришло время – мы и вовсе переехали в Крым. Отец написал книгу «Последний лучник», о нашем любимом Грине. Жизненным кредо зазвучало стихотворное обращение не то к некой любительнице роскоши, не то к государству, которое, по идее, всегда за всё отвечает:

 

Не переманивай поэта,

Не обещай ему добра,

Хрустальной щедрости буфета,

Махровой вязкости ковра,

 

Не отлучай его от слова,

Он только словом чародей,

Не превращай в очередного,

Обходчика очередей!

 

В коробке импортного быта

Он пропадёт ни за пятак.

Иная у него планида –

И жить, и чувствовать не так!

 

Наверно, нет ещё вакцины

От миражей со всех сторон.

Не стать бы частью той картины:

Твой полотёр, твой диктофон.

 

А вот это – о жизни в Бахчисарае, куда надолго забросил капризный Фатум:

 

В краю миндаля и акаций,

И речки малой Чурук-Су,

С которой просто перебраться

На тропку тайную в лесу,

 

Острей провидческое зренье

В непроницаемой глуши.

Страданье, а не наслажденье,

Есть вечный двигатель души!

 

И, наконец, по счастливому случаю появился дом и сад в Севастополе. Летят лета, уходят силы, и очень кстати философское подспорье:

 

Утешеньем пользуйся

В самом лучшем смысле.

Облетают волосы –

Созревают мысли!

 

В 2008 году поэт подарил любимому городу юбилейное издание избранных произведений «Когда в душе светает».

Продолжает работать счётчик лет, и вот уже 95. Ходит, шутит, потихоньку набирает на компьютере свой последний венок сонетов. Сам себе удивляется, а мы в восторге. Но еще два года – и остановка. Всё. Последний приют в Микензевых горах, как раз там, где он, курсант Севастопольского военно-морского училища, семьдесят пять лет назад принял свой первый бой. На памятнике портрет и четыре строки:

 

Искра сознанья во мраке материи,

Мы заглядимся на звёздный посев,

Бездны вдохнем и погаснем потерянно,

Собственный свет разгадать не успев.

 

 

 

 

 

О Сергее Никитине

 

Поиграем в машину времени, вернемся во Владимир. Наша старая квартира находилась на той же улице Стрелецкой, где жил Сергей Никитин, почти рядом с его «обкомовским» домом. Не ценил я в те годы такого знакомства, еще не читал книг Сергея Константиновича. А приходил он к нам в гости частенько, иногда вместе с супругой и старшим сыном. Сашка на три года старше меня, да и по характеру лидер, эдакая белокурая бестия. Хвастался, помню, что родился в Порт-Артуре. Хоть и в гостях, а старался верховодить да командовать, пока взрослые в другой комнате. Позже с ним, уже студентом, приключилась невеселая история, но это не для наших воспоминаний. Слишком мягким воспитателем был Сергей Константинович, да и сын-то не родной. Родной был в ту пору совсем маленьким.

  Золотой осенью по выходным выбирались в лес. Собирали грибы (находили, в основном, сыроежки), мама связывала в осенний букет ветки клена с листьями всех оттенков красного, и они, вместе с ягодами бересклета (китайскими фонариками), украшали квартиру до новой весны. Разок-другой ходил с нами дядя Сережа. Будь я постарше, пригляделся бы к нему внимательнее, а так – остались в памяти лишь мимолетные наблюдения да рассказы родителей. Запомнилось, что человек он был деликатный и очень немногословный. На вопросы, обращения отвечал обычно не сразу, а подумав. Иногда казалось даже, что не расслышал, но нет, со слухом все в порядке. Просто формулирует ответ, притом лаконичный, в литературной форме, иногда неожиданный. Но всегда – точно и кратко. Вообще он охотнее слушал, чем высказывался. Слушал, смотрел, вбирал в себя образы людей и пейзажи. И еще я чувствовал, что с нами ему хорошо. Наше дружелюбие тому причиной или «пышное природы увяданье», но не скучал он в этих неизменно трезвых походах. Вряд ли так же комфортно было Сергею Константиновичу среди коллег в отделении Союза писателей, под громогласные споры и звон стаканов.

  - Сережа, - предлагает отец, - возьмем как-нибудь удочки, порыбачим?

   Пауза. Тишина, только шуршание листьев под ногами.

   - Устал я. Ты, Коля, не представляешь, сколько я переловил рыбы, сколько настрелял уток!

  - Интересно. Когда успел?

   Опять загадочная тишина, мы даже приостановились. Но вот отец усмехается:

   - Ясно. – И оборачивается ко мне, ведь я совсем ничего не понял. – Это герои рассказов так много успели. А дядя Сережа ими командовал, вот и устал. Хорошо быть писателем – что хочешь, то и сотворишь!

    Дядя Сережа поглядел на меня выразительно, и мне показалось, что с окончательным выводом отца он не согласен. Уже повзрослев, я иногда задумывался, какая же из двух половин последней фразы пришлась не по вкусу писателю, чьи рассказы я привык смаковать с первой до последней строки. Позже узнал от родителей об одном из секретов создания такой прозы – об авторской личной, можно сказать, тайне, которой Сергей Никитин по-дружески поделился. Будучи заядлым, как положено, читателем, он не увлекался ни фантастикой, ни переводной литературой, пусть даже хороших авторов, классическую плеяду коих закрыл, как считалось, Эрнест Хемингуэй. Зато из русской классической литературы научился брать гораздо больше, чем доступно непосвященному. У Никитина было три любимых автора – Чехов, Бунин, Пришвин. Он перечитывал их книги по многу раз, повторяя вслух полюбившиеся отрывки. Его фразы – точные, разливистые, своим изумительно музыкальным ритмом отвечающие настроению персонажа либо самого автора, близки к чеховским. Пристрастие к редким, подчас изысканным, прилагательным, так что, читая, видишь, слышишь, ощущаешь запах и вкус, - за всё спасибо Ивану Алексеевичу, это его школа. Однако ни тот ни другой классик не знал природу российских равнин, лесной глуши и опушек, повадок зверей и птиц, живых картин речной поймы, плёсов, затонов, как это знал и умел нарисовать словами Пришвин. Четвертым учителем предстал словарь Владимира Даля. Никитин перечитал все четыре фолианта запойно, как самую интересную книгу! Он находил, аккуратно выписывал и заучивал словесные самородки, обогащая современный язык исконно русскими словами, о которых мы, прибитые суматохой дел, пронизанные (особенно теперь) средствами теле- радио- и компьютерного вещания, давно и прочно забыли.

Какой-то бойкий критик обмолвился еще в те времена, что в своей прозе Никитин строит сараюшки из золотых кирпичиков. Зло, обидно, да никуда не денешься. Нет у него круто заверченных сюжетов, нет героических персонажей, нет прожигающих сознание событий. Даже трагическая военная повесть «Падучая звезда» окрашена лишь тихой грустью, переходящей в безысходную печаль от последней строки, где сказано о гибели главного героя. Зато словесная фактура каждого рассказа выдержана на том уровне, которого достигали только единицы – лучшие из лучших писателей того времени, не говоря уже о нынешних. Напрашивается вывод, что по книгам Сергея Никитина можно не только учиться писать прозу, но и находить ответ на вечный вопрос – зачем вообще читать книги. Зачем они нужны, особенно теперь, когда Интернет перенасыщен интересными фильмами и передачами всевозможных направлений, на все сущие в подлунном мире темы? Да хотя бы затем, чтобы наш повседневный запас слов не был похож на словарь нынешних персонажей, который, по сравнению с золотоносной никитинской прозой, невольно наводит на мысль о незабвенной «людоедке Эллочке». 

Теперь следует, по идее, проиллюстрировать свою тираду цитатой из книг дивного автора. Это занятие непростое, потому что очень трудно будет остановиться. Постараюсь ограничиться отрывком из практически бессюжетного рассказа «Счастливая»:

«В пойме, давно уже отшумевшей покосом, было прямо-таки пустынное безлюдье. Те, кто натоптал и наездил в лугах эти едва уже заметные тропинки и колеи, зарастающие мягкой отавой, занялись на том берегу делами другой страды; в луговых болотцах тоже давно отгремели выстрелы первых дней охотничьего сезона; рыболовы держались вольных плёсов клязьминского низовья. Кто еще мог появиться здесь? Грибы и орехи не уродились в этом году, смородина отошла, клюква еще не поспела… Я чувствовал, что был один, может быть, на много километров вокруг, и оттого не сразу понял, что слышу человеческий голос, а не какой-то иной звук лугов и леса. Всегда присутствует в дремлющем воздухе полудня этот тонкий вибрирующий звук, слитый воедино из шороха листвы, посвиста птиц, возни мелкого зверя, плеска вод и кто знает какого еще трепетания невидимой нами жизни. Но то, что я услышал, вскоре стало выделяться из него, приближалось и, наконец, отчетливо оформилось в мелодию колыбельной песни…»

 

Возвращались мы тем же путем, через Рахманинский переезд. Современному читателю покажется более чем странным тот способ перебраться с левого берега Клязьмы на правый. В большую лодку садятся такие же, как мы, грибники, платят паромщику, и тот перетягивает свой «паром», цепляясь деревянной рукояткой с прорезью за толстую сталистую проволоку, натянутую между берегами. Работал мужик не спеша – устал, видно, к вечеру.

А сам Сергей Константинович, тоже  усталый, оглянулся на покинутый берег и негромко произнес примерно такие слова: «Спасибо, друзья. Еще один незабываемый день». Наверное, он часто об этом думал, потому что умел ценить каждый день своей неповторимой и недолгой жизни, и каждый час, и минуту.

Потом, через годы, я прочитал те же слова в его рассказе «Голубая планета».

Не помню, сколько прошло времени, но вот появилось у отца посвященное Сергею Никитину стихотворение с таким началом:

 

У охотника шаг бывалый,

У объездчика строгий вид,

У паромщика ноют суставы,

У писателя сердце болит…

 

Прошли годы, мы переехали в Крым. Не стало Сергея Константиновича. Отцу написали из Владимира собиратели «Книги воспоминаний», и он прислал свой  короткий очерк. Но в книгу его не поместили.

 

 

  

Николай Тарасенко

 

 

 

 

ЛИНЗУ ПАМЯТИ ВОЗЬМИ,

ГЛЯНЬ В ДАЛЕКО ОТСТОЯЩИХ…

 

С Сергеем Константиновичем Никитиным мы были почти соседи: я жил на той же Стрелецкой улице, несколько наискосок от его дома. Мы часто виделись, я хорошо знал его по Владимиру лет десять, начиная с 1953 года.

Самая яркая встреча оказалась и самой невероятной: в столице Армении, на фоне близкого Арарата, рядом с домами из розо­вого туфа, под знойным позднеосенним солнцем!

 Я приехал по командировке Союза писателей к будущей солнечной электростанции в Араратской долине. Поднимаюсь сту­пеньками главпочтамта, и в толпе навстречу, в мельканье черно­волосых голов и смуглых лиц вдруг замечаю вроде знакомые русые кудри и глаза, помаргивающие с непривычки к яркому свету...

- Сережа!

Оказалось, и он в командировке - от "Известий".

Именно здесь, далеко от дома, когда ничто постороннее не сбивает главного впечатления, с особой ясностью проступили черты характера Сергея Никитина как писателя и человека: огромное любопытство к окружающей природе и жизни, наблюдательность дар общения.

Если бы не эта случайная встреча, я, наверное, ничего, кроме зеркал ученого Шермазаняна, и не увидел. С Никитиным довелось побывать и на озере Севан с его подземной электро­станцией /"турбины взахлеб, как с блюдца, сцеживают Севан..."/ и в приграничном городке Эчмиадзине, бывшем монастыре, и в городе среди гор Дилижане с его целебной водой и легендами, и все это - в самом дружеском сопровождении краеведов.

Может быть, преданный сын Владимирщины задумывал написать что-нибудь и об Армении?

Проза Сергея Никитина чиста и прозрачна. В его рассказах, помимо сюжета и персонажей, в самой словесной ткани присут­ствует трудно определимое ощущение красоты и гармонии.

Вижу начало его рукописи, мелким красивым почерком акку­ратно заполнен листок бумаги, и так же аккуратно две трети текста вычеркнуто и перечеркнуто... Это - работа.

Между тем он говорил о своем писательстве не иначе как вскользь, намеренно сводя все к быту и юмору; он как бы изви­нялся перед приятелями, тоже пишущими, за свое мастерство, для них недоступное.

-  Приняли рассказ в "Новый мир", получил аванс, а теперь мечтаю, чтоб отклонили... Тогда отнесу в "Молодую гвардию".

Или:

-  Мне выгоднее написать один хороший рассказ, чем несколь­ко средних. Хороший пойдет в газете, потом - в журнале, и еще включат в книгу, в любое переиздание. А средний пристроишь

в газету, и на этом ему конец.

Однажды я застал его за чтением толстого тома. Оказалось, это был "Толковый словарь" Даля.

- Знаешь, читаю его подряд. Как роман! Только Даль будет поинтересней!

Сергей Константинович не был, что называется, борзописцем. Книг у него, в общем, немного. Иной раз он побуждал себя к работе усилием воли.

- Иногда смотрю на свой письменный стол, как на личного врага!

В другой раз протягивает журнал со своим рассказом:

-  Вот тут сократили - ладно. Но, понимаешь: дописывают! - и глядит, помаргивая, как бы приглашая помочь разгадать напостижимость редакторского поступка.

Был писатель, как слеза,

к совершенству шел упрямо,

на людей глядели прямо теплокарие глаза...

Случалось, ездили с ним в Москву, по его издательским де­лам, где он знакомил меня с литературным миром. Зашли в "Мо­лодую гвардию".

-А, Сережа!

Гляжу: поцелуи, объятия, прямо близкий родственник какой. После, когда вышли, Сергей объяснил:

-  Видишь, как встречают. Потому что владимирец. А пересе­лись я в Москву - примелькался бы и всем надоел.

 

 

Заголовок этих воспоминаний - две строки из моего стихо­творения о Сергее Никитине. Продолжается так:

Мальчик Дима лет семи

глазки честные таращит.

Как товарищеский суд,

справедлив и необиден.

"Закрой душу: наплюют", -

вдруг сказал Сергей Никитин.

 

Не только веселым видел я Сергея Константиновича. Его могла огорчить резко отрицательная оценка повести "Вкус желтой воды", здесь, на своей же Владимирщине. В никитинской повести осужда­лась, между прочим, практика работы "по валу", - мысль, сегод­ня бесспорная для любого производственника.

Держу в руках книгу Сергея Никитина, с портретом, с надписью: "от истинного друга".

Не без горечи вспоминаю длинный ряд всевозможных застолий, где его окружали обычно приятели-земляки, из тех, что всегда рады соседству живого таланта, и всегда готовы навязать лиш­ний стакан.

Они-то и укоротили ему жизнь. А сами, по слухам, все еще доволакивают земное бремя похмельной своей бездарности.

Это еще счастье, что время наконец-то переменилось.

Счастье для молодых и талантливых, придущих на смену.

 

 

 

Алексей Фатьянов

 

 

Бывая в Москве, отец заходил в гости к поэту Алексею Фатьянову. Мне с ним видеться не довелось, только помню пластинки с песнями в исполнении Клавдии Шульженко. «Майскими короткими ночами отгремев, закончились бои. Где же вы теперь, друзья-однополчане, боевые спутники мои…» «Горит свечи огарочек, гремит недальний бой. Налей, дружок по чарочке, по нашей фронтовой…» Да, песни Фатьянова слушали в ту пору в каждом доме. Этот «тихих Вязников буйный сын», похожий на былинного богатыря, бывал, по рассказам незабвенной Капиталины Афанасьевой, душой обожаемых им дружеских застолий. Обычно скромный и милый, он с первых тостов преображался, он поддавался страсти быть первым, только первым! И на предложения остановиться, от более слабых (или благоразумных) товарищей, мог потрясти пальцем возле уха – э, нет, еще не булькает. Наливай! А когда все же вставал из-за стола, начинались приключения. Он мог, например, идти по улице или по гостиничному коридору и обнимать всех встречных женщин. Просто так, от сердца любящего, от лихости своей бесшабашной. Хотя был этот красивый знаменитый поэт хорошим семьянином и, как пишут в мемуарах, по амурным делам не усердствовал. Наоборот, отбивался от настырных поклонниц. А вот за нетрезвые подвиги его трижды исключали из Союза писателей. Трижды! Только из народных любимцев так, понимаешь, и не исключили.

 

Из отцовских воспоминаний:

 

«Москва. Мы с Сергеем Никитиным в гостях у его друга Алексея Фатьянова, в квартире с камином, хотя и третий этаж.

Уж поздно, Сережа давно и беспробудно спит на диване, мне же Алексей, за столом сидя, упрямо доказывает, что он открыл новые ритмы в поэзии, читает тексты своих песен, а я тоже упрямлюсь, отчего расставляю и скандирую его ударения, доказывая силлаботонику, но спор идет уже после таких немыслимых градусов "Столич­ной", что давно бы следовало рвать когти, если не хочешь хлоп­нуться где-нибудь в долгий обморок, и вообще покупай как можно быстрее билет на поезд, да не владимирский, а подальше…»

 

Еще задолго до того вечера, солнечным днем, шли они втроем по Владимиру, и вдруг Алексей Иванович остановился, увидев подкову. Поднял, обернул газетой. А положить-то было некуда, кроме как в карман своего нарядного костюма. Поглядел на Никитина, тоже неизменно опрятного, и повернулся к отцу: «Держи, Коля, на счастье!» Тот взял, запихнул в карман мятого плаща, принес домой. У нас она еще долго хранилась.

Вообще-то Фатьянов больше общался с Сергеем Константиновичем, но и в нашей семье горем горьким предстал его внезапный и такой ранний уход. А в том подарке просматривалось нечто фатальное. Может быть, чувствовал Алексей Иванович, что не ждет его счастье, потому что жить остается совсем чуть-чуть? Да и Никитину немногим больше. Вот и передал этот символ удачи отцу, и тот, редко посвящавший кому-то свои стихи, не просто посвятил, но вставил имя недавнего и недолгого друга в саму фактуру стихотворения.

 

 

Алеша Фатьянов, который уж год тебя нет.

Под городом Вязники желтый ракитовый цвет.

 

Пока ты в дороге, в которой не видно ни зги,

Семья обошлась, и твои рассосались долги.

 

А сколько осталось еще на земле твоего!

Твой однополчанин – с учета снимают его…

 

И этот, под песню, граненый стакан надпитой,

И эта, младешенька, с черной косой подвитой.

 

Пока ты в дороге, в которой не видно ни зги,

Целуются так же друзья, и враждуют враги,

 

И те и другие живут для тебя и твои…

Под городом Вязники ночью поют соловьи,

 

Что ежели кто и покинул до времени свет,

Так это Фатьянов, Алеша Фатьянов, поэт.

 

 

 

 

 

 

Лёнечка

Директор Владимирского книжного издательства Леонид Мацкевич в прошлом был моряком. Он часто приходил к нам в гости, любил и выпить, и поговорить, умел даже голос повысить, за что мама однажды сбрызнула его водой. Директора! Не обиделся. По-моему, неплохой был мужик, недаром родители между собо называли его Лёнечкой. Да и другие тоже - так уж приросло. 

Весь издательский коллектив переживал и возмущался, на разные лады пересказывая происшествие из числа тех, которые и во сне не привидятся. В кабинет директора ввалился некий гориллообразный субъект и представился как начинающий писатель. Оставил рукопись на прочтение, а когда, через пару недель, получил отказ, папку не взял и начал всерьез угрожать директору. А попробуй, мол, заяви, еще хуже будет! Да, всё бывало – подлизывались, угощали, подарками задабривали, но чтобы так…В ответ Мацкевич послал мерзавца по-морскому и швырнул вслед его гениальное творение. Нам он рассказывал об этом весело, в подробностях...

Еще помню, как мы с отцом провели майские праздники на Спас-Купалищах. Там была дача Мацкевичей - скромный деревенский домик у самой реки. Малость покочевряжившись для близира, хозяин доверил мне, пятикласснику, железную байдарку. И я часами, в полном безлюдье, плавал по зеркально-тихой клязьминской излучине, среди камышей, островков и затопленных деревьев. Позже узнал, что это поймы - заливные луга и перелески, просыхающие к лету и вновь затопляемые весной. По вечерам читал найденную в домике книжку по рыболовству, из которой узнал, что сейчас нерест и всякая рыбалка запрещена. Однако в очередном байдарочном походе наткнулся на примаскированную под ивами браконьерскую сеть (точнее, небольшой бредень), в ячее которой застряли жаберными крышками несколько крупных карпов и язей. С негодованием я стал освобождать пленников и выпускать их в воду. Но потом одержала верх практичность, и пару увесистых рыб я таки бросил на дно байдарки.

- Да меня ж подожгут! – закричал Леонид Михайлович, услышав мой смачный рассказ о восстановленной справедливости. – Нет, ты скажи, точно никто не видел?

- Никто.

Рыбу, однако, распотрошили и сварили шикарную уху…

 

 

Капа

 

Лучше всех сказал о ней Вознесенский: «Капа была святая». Сколько раз приходила она к нам в гости и на старую квартиру, и на новую! Да, Капитолина Леонидовна была тем редким редактором, чьи трудовые отношения неотделимы от личных. Потому и приезжали к ней, и останавливались в ее домике возле самых Золотых ворот какие-то странные личности, угощались, ночевали – кто на топчане, кто на сундуке (с ними тогда еще жили мать и свекровь, так что каждый сантиметр площади был на учете). А еще, вообще-то, муж, бывший летчик, и два сына. Каждый год, уезжая на лето в Крым, мы оставляли в их доме своего кота и, для мальчишек, мой велосипед «Орленок».  

Хозяйка всегда была в домашних и рабочих хлопотах; тем не менее, готовность ее помогать каждому доходила до фанатизма, чтобы не сказать крепче. Она курила «Беломор», не отказывалась от водки, любила вспоминать о своей послевоенной службе в штабе Жукова и готова была поддержать какую угодно беседу. Замечу мимоходом, что в нашей квартире, у некурящих родителей, всегда были запасы папирос и заграничных напитков для гостей – коньяк выдержанный, ром, сакэ и прочее, прочее. Отец привозил эти диковинки из Москвы, а нам с братом не давал даже понюхать. Вот мы и купили в аптеке шприц с иглой, чтобы прокалывать пробки и незаметно снимать пробы. Однажды грянула буря: отец заметил дырки в колпачке из фольги и потребовал объяснения. Но, узнав про нашу изобретательность, не смог выдержать менторский тон и… расхохотался.

Приезжали наши друзья и в Ялту – тетя Капа с двумя сыновьями (муж оставался у себя на даче). Обязательно привозили какие-то варенья, соленья, грибочки, морсы, и тетя Капа с первых минут хваталась за кухонное хозяйство. Не умела по-другому. Готовила всё с выдумкой, и трудно было встать из-за такого стола. А еще она охотно разбирала мои первые хулиганские стишки. Вместе со мной смеялась, когда читала:

 

Мы с Ленькой едем на Кавказ,

Стоит в разгаре лето.

Приятен этот путь для нас –

Мы едем без билета.

 

А если строгий дядя вдруг

Ревизию затеет,

То ревизору Ленька-друг

Даст в морду, он умеет.

 

У ревизора в горле ком,

А сколько зла во взгляде!

Мы в тамбуре стоп-кран рванем –

Прощайте, строгий дядя!..     

 

И всё прочее, в том же духе. Одарила неожиданным комплиментом: «Стихи старшеклассника написаны языком среднего классика». Несколько строже обошлась с первыми рассказами из папки, на которой мой вызывающий заголовок «Проба пера» отец переделал на «Первые бумагомарания». Почеркала мои неказистые рассказики, а в утешение назвала себя дворником, обязанность которого – выметать из рукописей мусор.

Тетя Капа всю жизнь была стройна и даже после пятидесяти на удивление легконога. Помню, мы поднимались автобусом на Ай-Петри, а возвращались с километровой высоты пешком. И все три часа она чуть не вприпрыжку одолевала крутую тропу, извилистую, с каменным хаосом и осыпями.

В последний раз она приехала к нам с толстушкой лет шести, жутко избалованной и капризной. То была внучка, типичная для бабушки с высшей степенью альтруизма. Добавлю еще, что Капитолина Леонидовна много лет вела подробную, полновесно литературную переписку с моей мамой, не забывая родственниц и подруг, с которыми познакомилась в нашем доме. Похоже, что на ней, и вообще на этом поколении, закончился эпистолярный жанр в русской  литературе. Не могу даже представить, скольких  людей она поздравляла с праздниками, Скольким вникала в дела и судьбы, дабы посочувствовать, а если возможно, то и помочь, проявляя талант самый главный, самый незаменимый.   

  

 

Марат Виридарский

 

Сложная задача – составлять портрет человека по мимолетным воспоминаниям. Стихов его я в ту пору не читал и вообще не открывал поэтические книжки, кроме отцовских да по школьной программе. Чего еще было ждать от сорванца-пятиклассника? Но через пару лет наткнулся в нашем ворохе бумаг на рукопись поэмы Виридарского, испещренную чернильной редакторской правкой. Это была рука няньки, бескорыстной помощницы, вечного спасателя и благодетеля Капитолины Афанасьевой. Она сама рассказала мне, уже взрослому, как вошел в ее кабинет парень со шрамом на лице, как вручил тетрадку написанных от руки стихотворений. Что должен сделать нормальный редактор? Спросить – кто ты, откуда, зачем. И, узнав, что сей дерзкий незнакомец недавно вернулся из тюрьмы, а до того мотал срок на «малолетке», - тут же спровадить неудобного посетителя. Сберечь время и нервы для нормальных авторов! Но Капа, как любя звали ее почти все знакомые, посадила парня рядом, вчиталась, отметила несколько удачных строк. И принялась терпеливо разъяснять правила стихосложения; под ее руководством они вместе занялись правкой текста, поиском недостающих, единственно значимых слов – вместо необязательных, - дабы весь незамысловатый стишок зазвучал подобно аккорду из струн, которые, наконец-то, настроили.  

Приняв однажды шефство над Маратом, упрямая Капа заставила его (впрочем, уговорила, конечно) пойти и доучиться в вечерней школе. И там же, за своим редакторским столом, помогала парню выполнять домашние задания.

У нас в доме этот молодой человек появлялся несколько раз и тоже, конечно, приносил стихи. Обсуждали их без меня, в другой комнате. Что еще вспомнить? Однажды мама попросила его починить безнадежно поломанную швейную машину. Отец неплохо разбирался в технике, даже переконструировал немецкие фотоаппараты, а вот с этим ломачьем подольского завода справиться не мог. Но Марат, в то время слесарь на заводе, всё наладил быстро и качественно. Я был в восторге, потому что любил вертеть ручку, когда мама шьет. На мой вопрос, как он это сумел, мы услышали веселый ответ, в котором доминировали нотки превосходства:

- Подул на нее, она и заработала!

Еще, помню, за чаем он перекинулся со мною парой фраз, кивнув в сторону лежащего под кроватью деревянного автомата:

- Твой?

Я ответил смущенно, что когда-то мы с братом играли в войну, пора выбросить.

- Пригодится. – Марат взял столовый ножик и добавил: - Заточи под острие. И примкни к стволу, будет штык-нож!

Я, кажется, спросил, почему двойное название. К тому же штык вообще не такой (у нас когда-то валялся длинный четырехгранный штык, говорили, что австрийский).

- Ты всё знаешь? - усмехнулся Марат. - Может, служил в армии?

- А вы были на войне? – наивно спросил я. – Как мой папа?

Что-то он пробурчал и отвернулся. В другой раз я хотел обратиться к дяде Марату по-взрослому и спросил, как его отчество. Он ответил на полном серьезе:

- Просто Марат.

- Разве так бывает?

- Это имя французское, у них отчества нет.

- Вы что, француз?

Марат загадочно улыбнулся.

Мне хорошо запомнился этот диалог, состоящий из моего удивления и его веселого трепа. Еще помню, как для его первого поэтического сборника «Гармонь и сердце» отец рисовал обложку, а я помогал, придумывая свои варианты. Скорее, конечно, мешал.  

Со временем я узнал его отчество, но этот шутник так и остался для меня человеком-загадкой. Есть еще некие воспоминания, например, как он провожал нас на вокзал и помогал нести чемоданы, и даже цветочки сорвал на клумбе. Вот, собственно, всё. Но уже через годы из архива родительской памяти всплыла история о том, как Марат Вениаминович занимал без отдачи трояки. «Я же талант, а талантам надо помогать!» Вознесенский, с которым его познакомила все та же Капа, не отказывал и во многом очень серьезно помогал,  а вот отец дал пару раз, а потом вспыхнул: «Знаешь, что? Я тоже талант!»

Не очень симпатичный получается образ, а еще и в семейной истории сложности: женился на одной, потом влюбился без памяти в другую. И что-то там не срасталось, вот и просил помочь в делах сердечных… кого? Мою маму и Капу. Письма им присылал, грозился покончить с собой, посадите, мол, на могиле березку. Этой березкой поэт доконал доверчивых сердобольных женщин, и они метались, переживали, а его надрывно убеждали в том, как дорога, как прекрасна жизнь, и сколько горя он доставит своим любимым и любящим, если…

Опять нехорошо получается. Но ведь поэты бывают разные, неудобные, порой невыносимые, и что? От них требуется другое. А в быту – ну что можно ждать от человека с такой судьбиной, не знавшего ни детства нормального, ни юности?

 

Кому сказать, кому понять,

когда всем трижды наплевать,

Что у меня под маской грубой

Тоской искусанные губы,

Что я и сам себе не рад…

Кварталы сонные молчат,

Огни окраин городских

Мрачней раздумий воровских…

 

Так, по памяти, я цитирую поэму Марата Виридарского «Журавли».

 

Стучала вьюга по стеклу,

Скучала мама по сынку,

Война – стихийная напасть,

Немудрено юнцу пропасть…

 

Кто попал, тот живет по суровым законам.

Воля в метре всего, но не вздумай шагнуть из колонны!

«Дождик капнул на руку и на дуло нагана»,

И хрустит гробовая тишина под ногами,

И ни стука, ни стона,

Вдаль колонну уводят.

За здоровье его еще пьют на свободе,

Но буреют с размаху примятые ветки

Да дымок в листьях тает – не ладанный, едкий…

 

Прошел будущий поэт и через ночь резни:

 

Всю ночь возили трупы,

Стонали сосны глухо:

Глупо, глупо

Вот так с размаху умирать,

Как струны, жизни обрывать,

Дико глупо, страшно глупо,

Глухо, глухо…

 

Во время войны Марата и еще нескольких подростков направили в диверсионную школу, а затем в тыл врага для подрывных работ. Об этом сам Марат рассказывал Капе, а она, много позже и не очень уверенно, - мне. Еще не вышла страшная кинокартина «Сволочи», за которую Владимир Меньшов публично отказался вручать приз как за клеветническую, но которая вряд ли могла возникнуть на пустом месте. Да, сегодня нет доказательств, что существовали диверсионные школы для подростков: не все документы рассекречены. Подробнее этот отрезок жизни Марата освещает женщина его судьбы Тамара Виридарская, и читатель может ознакомиться: «всё есть в Интернете». 

Когда мы переехали на новую квартиру, где в районе было полно шпаны, вдруг очаровала меня маратова поэма: читал, заучивал и представлял, по дурости, что все это я сам рассказываю, о себе...

Позже довелось мне ознакомился с лирикой Виридарского, и я понял, что это человек с широким диапазоном чувств и мыслей. Этот поэт умеет изображать не только ужасы лагерной жизни, он способен увидеть красоту в обыденном, удивиться, полюбить, выразить это обыденное рифмованными словами как нечто сказочное. И две строки стихотворения, посвященного моим отцом Алексею Фатьянову, можно с полным правом адресовать Марату:

 

…Мог поставить не там запятую,

Зато сердце всегда было там!

 

Что ж еще, как не искра Божия, помогла парню выжить и вырваться в мир настоящий, пусть тоже не безоблачный? Читаешь – и хочется так же, вслед за автором, посмотреть, подумать, удивиться, полюбить.

 

Рапсодия

 

Цветной фольгою листопада

Покрыты тропы и мостки,

И в кружевной подрамник сада

Ложатся осени мазки.

 

Там, у речного поворота,

Все варианты перебрав,

Листы лирических офортов

Уносят музы с переправ.

 

И кто сказал – не до веселья?

Шуми округой, листопад!

Гуляка-ветер в честь похмелья

Спускает лето под заклад.

 

 

После дождя

 

Неудержимым сорванцом

Промчался дождик по бульварам,

И вдруг все стало кверху дном

В зеркальном глянце тротуара,

 

Окошки под ногами светятся,

Не разберешь, и небо где,

И в каждой лужице по месяцу,

И в каждой капле по звезде.

 

 

 

+++

 

Умирать вообще не страшно:

Что там смерть? Мгновенный всплеск,

Да к ногам березки нашей

Лечь в окрайний перелеск.

 

Так что боль совсем не в этом,

То что вечно, ну и пусть,

Жаль любви, что ищет где-то

Недогрущенную грусть...

 

Недокрученную вьюгу,

Недослушанных дроздов,

Проплывающих над лугом

Теплых милых голосов…

 

Новых песен не услышишь

В светлый вечер под луной,

Новых строчек не напишешь,

Что к тебе придет другой.

 

 

 

+++

 

Родина

 

Была эшафотом, была колыбелью,

Метелью секла, исцеляла капелью,

 

Всякой бывала, кляла и прощала,

Всё отнимала и всё возвращала.

 

Дарила минуты, сжигала года,

Но только чужой не была никогда!

 

 

 

Игорь Золотусский 

 

Он родился в Москве, но судьба забросила на Дальний Восток. Теперь у него было твердое намерение вернуться, пробить преграды и состояться как критик всесоюзного уровня. Вначале он остановился на наших подступах к столице. Так поступали многие, и не в этом ли был секрет литературного окружения моих не слишком общительных родителей. Характер у Золотусского, тем паче у того, молодого, был самый подходящий для критика. Он вырос в детдоме для детей репрессированных и сам заметил, между прочим, что эти годы назывались для него не детством, а войной по имени детство. В нашем Союзе писателей его, колючего, насмешливого, чужого, сразу встретили в штыки. Не знаю, что у них там произошло, но, как рассказывал отец, пришел этот холерик в их контору, налили ему водки за мировую. Игорь Петрович выпил залпом стакан и заявил:

- Поняли? Пить водку я умею. Но пить с вами – не буду!

Поднялся и ушел. 

Так и осталось это событие нашим семейным преданием. Отец никогда не ссорился с Золотусским, потому что ценил его талант и не был лишен дипломатии. Так и дружили, так и переписывались до последних лет. В свое время он приезжал с супругой к нам в Ялту, вместе ходили на пляж и даже катались на нашем самодельном пластмассовом ялике. Весело вспомнить, как мы втроем – я, отец и Золотусский – сидели у нас дома за столом и пили хороший дорогой коньяк. Так и уговорили бутылочку на троих, а было-то мне пятнадцать лет. Выпили, я встал и пошел делать уроки.

- Вот чертенок, - удивился Игорь Петрович, - я думал, он спать лег!

Лет через десять этот «чертенок» подготовил и отнес в издательство «Таврия» рукопись прозы. Успех зависел в те времена от редактора (у отца были с ним неплохие отношения) и ещё больше от рецензента. Я не умел заводить полезные связи и, конечно, ничего не понимал в издательской кухне. Но тогда подумал, что это мой звёздный час, вот и упросил отца, чтобы он упросил редактора отправить рукопись его другу Золотусскому. Тот очень не хотел браться за эту работу, но уговорили и его...

Здесь уместно вспомнить о некоторых статьях Золотусского. Игорь Петрович был хорошо знаком с Вознесенским и ценил его поэзию, но поэму о Гоголе разнес в дребези! И всё было четко, справедливо, без намека на предвзятость. Заступился за Николая Васильевича, о котором готовил книгу серии ЖЗЛ, не простил знаменитому поэту неуважительных деталей, вброшенных ради красного словца. Интересно, что Андрей Андреевич ознакомился со статьей и переиздал поэму, не изменив ни словечка, ни запятой. Знай, мол, наших! В том же сборнике Золотусский высмеял и первую книжку Владимира Краковского «Письма Саши Бунина». Книжка неплохая, но опять же прав критик, не поспоришь. А ведь они были знакомы, да еще как! Краковский тоже много раз бывал у нас в гостях, правда, всегда один. И на предложения «выпить чайку» обычно отвечал, что приходит к нам не есть, а разговаривать. Мало того, при выборах секретаря Владимирского отделения СП они оба, вместе с моими родителями и еще кем-то пятым, прокатили горкомовскую кандидатуру! Скреплены, можно сказать, кровью.  

Вот таков Игорь Золотусский, дай Бог ему здоровья и долгих лет. Со временем он, говорят, стал помягче. Но мы отвлеклись. В результате нашего хитрого хода издательство получило долгожданную рецензию, из которой следовало… что автор ошибся адресом, что ему еще расти и расти, работать и работать! Грубо говоря, я получил по носу и очень тогда разозлился. А зря. Не мог Золотусский подхвалить то, что ему не понравилось, даже ради какой угодно дружбы. Теперь сам вижу, что крепко поторопился тогда, и от души смеюсь над собою. Всему свое время!

Игорю Петровичу я благодарен еще и за то, что он познакомил меня с прозой Владимира Максимова. В Москве они крепко подружились и оценили друг друга. Недавно я смотрел в Интернете документальный фильм Золотусского о жизни Владимира Емельяновича в Париже, где он редактировал журнал советских диссидентов «Континент». Главным критерием отбора рукописей был их литературный уровень, поэтому он опубликовал в своем журнале повести Синявского о Пушкине и Гоголе. Тем не менее, на встрече с читателями сказал тихо и твердо, что воспринимает эти вещи «с глубочайшим отвращением».

Зато от произведений Владимира Максимова я с трудом отрывался. Его книгу «Мы обживаем землю» (в то время дефицит из дефицитов) я случайно увидел на прилавке книжного магазина в одном из крымских сёл. Никто не интересовался ею, а я схватил, как золотой самородок. И долго не расставался, брал даже в походы.

 

 

 

Младшее поколение

С Аркадием Пастернаком нас познакомила все та же Капитолина Леонидовна в один из моих приездов во Владимир, когда мне уже было под сорок. Молодой человек очень рано начал сочинять стихи и достаточно рано отнес их в издательство. И там они понравились! Насторожила только фамилия, так что парню в ультимативной форме предложили взять псевдоним. Но Аркадий проявил характер, и чем менять такую фамилию, он, внучатый племянник Бориса Леонидовича, поменял литературный жанр. Если, мол, вам не подходят два поэта с одинаковой (и в то время еще скандальной!) фамилией, пусть второй будет прозаиком. 

Об Аркадии Пастернаке написано много, не буду повторять. Я увидел его молодым, энергичным, одаренным, достойным зависти. Было лето, мы долго гуляли по парку «Липки», он рассказывал мне про своего  отца – знаменитого боксера, который обучил его с малых лет всем тонкостям бокса, и мне тут же захотелось достать где-нибудь перчатки и убедиться в его мастерстве. «Зачем это нужно? – удивился Аркаша. – Ну, набью тебе морду, великая радость?» «Это еще вопрос», - пробормотал я и поглядел, однако, с завистью. Потом перевели разговор на литературу. Аркадий уже опубликовал несколько рассказов и на мой вопрос «как тебе это удается?» ответил просто и четко: «Рассылаю по журналам, потом меняю рукописи веером и опять рассылаю. Глядишь, клюнуло. И так далее, опять и опять, бах, бах, бах! Как в боксе, до победы»…

Потом Аркадий прислал мне в Ялту письмо, в котором просился погостить недельку-другую с молодой подружкой. Ему было тридцать, ей семнадцать. Я согласился и снова чуть-чуть позавидовал. Но писем больше не было. О его дальнейшей жизни, о книгах, о душевной болезни, о чудовищно несчастливой судьбе и ранней смерти довелось узнать позже; теперь это совсем просто, если войти в Интернет. Впрочем, иногда лучше бы не входить.

 

 

Александр Ткаченко познакомился с моими родителями опять же через Капу. Футболист, игравший в сборной Союза, одно время он жил во Владимире, в общежитии. В какой-то игре пришла беда – Саша получил тяжелую травму позвоночника. И целый год висел, по его же выражению, «на гвоздике». Потом более-менее выздоровел, начал запойно писать стихи. Знакомство наше продолжилось в Симферополе, где он родился и вырос, и в Ялте, где была у меня дачка на самой границе с лесом. Летними вечерами он приезжал с друзьями и подругами; привозили канистру сухого вина, жарили шашлык, пели под гитару… 

Саша был очень активным и компанейским, с ним не бывало скучно. Я тоже навещал его в Симферополе, в доме на одной из центральных улиц. Разговоры наши волей-неволей переходили на поэзию, и гости с интересом слушали, как он читает свои стихи с нарочито сбитым ритмом, и уверяли, что это гениально. Я не возражал, хотя не был поклонником стихов Александра Ткаченко, потому что всегда ценил гармонию. Но прошли годы, и теперь с грустью поглядываю на этот дом и двор, как на всё, что напоминает молодость.

 

 Ахиллесово сердце

 

Андрею Вознесенскому было двадцать шесть, когда он впервые пришел к нам в гости. Стильный пиджак, брюки в клеточку, рыжая бороденка. В одной из пародий на него были такие строки: "Нынче борода отличает молодых, ых!" А в быту он был деликатным, на вид даже робким. Тщедушный, сутулый, с шарфиком на шее… Мои родители угощали гостя вкусной терновой наливкой, а он пригубит - поставит. Понимал, что при таком таланте и общительности (да и здоровье) нельзя по-другому. Вознесенский начитывал свои стихи на наш магнитофон. Читал в своей неповторимой манере, нажимая на ударные слоги, а другие, вместе с согласными, растягивая, словно подпевая. Позже у него нашлись тысячи подражателей, появилось много добрых и злых пародистов. Мне было девять лет. Мы с братом крутили магнитофон и легко запоминали, а потом, шокируя гостей, с чистой совестью декламировали стихи, которые молодой озорник в шутку называл "детскими":

"Домик валится в обочину, искры сыплются из глаз, поцелуи и пощечины, "Раз! Раз!" За проказы, неприличности, за бесстыжие глаза, за расстегнутые лифчики, "З-за! З-з-за!".

В одной из статей поэта Вознесенского назвали "гадким утенком". Ему очень понравился этот образ, потому что уже тогда он понимал, в кого должен вырасти. Почти у всех поэтов - у великих, гениальных - есть незрелые стихотворения, которых лучше бы не показывать. А вот у Вознесенского таких стихов не было! То есть, они, наверное, были, но читатели о них не подозревали. "Никто не должен видеть твоего ученичества, - внушал начинающему поэту Борис Пастернак. - С первых слов ты должен предстать мастером!".

Вот и первая книжка "Мозаика" уступает более поздним только по толщине. Мой отец рисовал на нее обложку, а главным редактором была все та же незаменимая Капитолина Афанасьева. Политцензура   вымарала в уже готовой книжке стихотворение «Прадед» - о дальнем родственнике автора, настоятеле Муромского монастыря. Очарованная "Андрюшей", Капитолина Леонидовна рискнула проявить невиданное по тем временам своеволие. Вырезав злополучного «Прадеда», всей редакцией они вклеили в тираж стихотворение "Кассирша", но это было, что называется, из огня да в полымя. Во вклеенном говорилось том, как немым в магазине подсунули фальшивые полсотни: "Кассирша, осклабясь, глядела на солнце и ленинский абрис искала в полсотне. Но не было Ленина, она была фальшью, была бакалея, в ней люди и фарши…"

"Значит, это мы немые, весь советский народ"? Капу уволили с большим скандалом. Эту историю Вознесенский подробно изложил в автобиографической повести "О". Глава заканчивается словами: "Прости меня, Капа!".  

В советскую эпоху общество можно было смело сравнивать с переполненным птичьим двором. "Гадкого утенка" клевали, как могли, а он подрастал. И вот уже не залы, не театры стал собирать на свои выступления. Стадионы! Теперь наша неразвитая, во всем разочарованная молодая публика с таким же рвением слушает модных тружеников эстрады. А тогда начиналась хрущевская "оттепель", и поэты принимали на себя роль провидцев, глашатаев. Впереди шли, не скрывая взаимной ревности, Вознесенский и Евтушенко, за ними Ахмадулина и Рождественский (считалось, что со временем он устал и перешел к "правым"). Но пока были вместе, Андрей читал на стадионах свое крылатое: "Нас мало, нас, может быть, четверо, и все-таки нас большинство!".

Вознесенский был не просто поэтом. Он буквально жонглировал рифмами, образами, аллитерациями. В поэзии он был смел, безумно честолюбив, уверен в своей избранности, которую подчеркивала и фамилия. "В прозрачны мои лопатки вошла гениальность, как -  в резиновую перчатку красный мужской кулак…". Заставили заменить на "входило прозренье". "Сказала: "Будь первым!" - я стал гениален". Опять заменил на "я стал знаменитым". Веселый и добродушный в быту, Вознесенский не прощал нападок на свою поэзию. "Сверхклассик и сатрап, стыдитесь, дорогой, один роман содрав, не смог содрать второй!". Это про Шолохова. Несправедливо, но очень уж хотелось отомстить. Было за что. Еще больше досталось Хрущеву, который на встрече с интеллигенцией в Кремле посмел орать на него. Потом, правда, Никита Сергеевич протянул руку поэту, но сам не был прощен. "Люблю я критиков моих! На шее главного из них, благоуханна и гола, сияет антиголова". После отставки Хрущева поэт смягчился и читал: "На шее одного из них…".  Много позы, бравады, а ведь все продиралось через собственное сердце. Разве может быть по-другому? "Бьешься ты в миллиметре от лезвия, Ахиллесово сердце мое…" Так и назвал поэт один из своих сборников.

После нашего переезда в Крым встречи с Вознесенским стали редкими. Правда, книжки свои он дарил, но со временем прекратилось и это. Да и Союз распался. Поменялась эпоха, и никакие поэтические откровения, сколь угодно гениальные, не могли уже собирать стадионы. В мире капитализма искусство, вначале потесненное, а потом буквально задавленное шоу-бизнесом, заняло свою очень скромную нишу. А ведь когда-то становилась событием в культурной жизни огромной страны даже просто очередная журнальная публикация Вознесенского, не говоря уже о выходе новой книги! Теперь лишь настоящие ценители художественного слова, способные насытиться им и опьянеть от него, продолжают читать стихотворения, различать поэтов "хороших  и разных", ценят поэзию. Для них первое июня так и останется печальным днем, когда не стало поэта с "хрустальнейшим голосом России". Он не приспособился к новой эпохе, не поехал, как его собрат-сибиряк, читать за океаном лекции о русской поэзии. А уж кому бы! Не покривил душою Андрей Вознесенский, когда сказал, словно выдохнул:      

 

Нас любили и крыли.

Ты ж, Россия, одна,

Как подводные крылья,

Направляешь меня!

 

 



 

 

 

 









Литературный СевастопольКрым литературныйО людях искусстваИсторические личностиОткрыватели неоткрытого Защитники СевастополяЕщё о людяхМама
В осиянных городах Киммерии
Игры мальчика в Бога
Владимир. Воспоминания
Чёрный фонБелый текст
Зелёный фонСерый текст
Синий фонРозовый текст
(Наш фон)
Салатовый текст
Фиолетовый фон
(Наш текст)
Голубой фонФиолетовый текст
Салатовый фонТёмно-синий текст
Розовый фонСиний текст
Серый фонЗелёный текст
Белый фонЧёрный текст


Адрес Дмитрия Тарасенко: dmitar@list.ru
Владимир. Воспоминания